Календарь

Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
week 1 1 2 3 4 5 6
week 2 7 8 9 10 11 12 13
week 3 14 15 16 17 18 19 20
week 4 21 22 23 24 25 26 27
week 5 28 29 30 31

Погода в Симферополе

An error occured during parsing XML data. Please try again.

Вход в музей



Вдовиченко И.И.,

Эйлер А.А.

 

Рукописи доктора Салтыковского. Забытые страницы

В июне 2009 г. Музей истории города Симферополя получил для ознакомления интереснейшие материалы – старинные рукописи с текстами художественных и публицистических сочинений Василия Ивановича Салтыковского.Manuscripts_of_Saltikovsky Их принесла в музей молодая женщина, предки которой были тесно связаны с семьей Стевенов, сыгравшей значительную роль в истории и культуре Крыма. В этой семье оставил свои сочинения доктор Салтыковский, отправляясь во фронтовые госпитали Первой мировой войны или в годы Октябрьской революции и Гражданской войны. Первые поиски в библиотеках, архивах, справочных книгах, которые предпринял сотрудник Музея истории города Симферополя Алексей Эйлер, позволили получить некоторые сведения о личности этого человека. Дополнили их данные, которые сообщили нам сотрудники группы «Реабилитированные историей».

Василий Иванович Салтыковский родился в 1878 году в городе Карсун (Корсунь) Симбирской губернии. В 1903 г. после окончания медицинского факультета Казанского университета  он переехал в Симферополь, где работал по своей специальности - санитарным врачом, занимался практикой в амбулатории им. Арендта, состоял секретарем общества Симферопольских врачей, а также работал врачом женского Коммерческого училища. В.И. Салтыковский снимал квартиру в доме купца Крацбаршта на Театральном переулке (сейчас улица Героев Аджимушкая) в Симферополе [1].Saltikovsky_Vasily

Особое внимание доктор Салтыковский уделял здоровью и питанию подростков. В научной библиотеке «Таврика» Центрального музея Тавриды сохранилась его работа «Физическое развитие, здоровье и заболеваемость учащихся в начальных городских школах гор. Симферополя в 1907/8 учебном году», посвященная итогам медосмотра, проведенного врачами Симферопольской амбулатории в начальных школах города [2]. С медосмотром совмещался опрос учащихся. В подробной анкете, разработанной В.И. Салтыковским, были вопросы о питании и условиях проживания школьников. Как лечащий врач, Василий Иванович часто бывал дома у своих пациентов и не понаслышке знал об ужасных условиях, в которых находились многие симферопольские семьи. Василий Иванович Салтыковский, человек известный и в городе уважаемый, живо интересовался новостями культурной жизни.

В мемуарах Вадима Баяна, В.И. Салтыковский упоминается в связи со знаменитым турне футуристов по городам России в декабре 1913 - январе 1914 г. На вечеринке, устроенной 5 января в честь северных гостей, присутствовали журналисты и, как пишет В.Баян, «все симферопольские таланты». Вечеринка имела скандальный характер. «Доведенный журналистами до высшей точки раздражения и потерявший на мгновение равновесие, Маяковский схватил было со стола стеклянный предмет, но, быстро овладев собой,  резко поставил его обратно на стол. При виде этой картины многие из гостей побледнели. Должен признаться, что катастрофа висела на волоске и  угрожала ежесекундно грубейшим образом обрушиться на присутствовавших. Положение спасли адвокат Лейбман и доктор Салтыковский. Они буквально воткнули в этот скандал свои пламенные нейтральные речи и затушили его» [3].

Мирное течение жизни было прервано Первой мировой войной. В 1915 году В.И. Салтыковский находится в полевом госпитале русской армии в Австрии. По возвращению в Симферополь как врач принимал активное участие в организации помощи раненым. В августе – октябре 1916 г. он замещал должность врача I-го тылового лазарета в Симферополе (лазарет занимал часть здания Дворянского собрания – авт.). В это же время Василий Иванович состоял действительным членом Симферопольского городского комитета помощи больным и раненым воинам.  В протоколах заседаний отмечены его выступления [4]. Он поднимал вопрос о привлечении дантистов, членов Общества симферопольских зубных врачей  во время лечения раненых в военных госпиталях и лазаретах, базировавшихся в это время в Симферополе.

В ноябре 1916 г. В.И. Салтыковский вновь отправился на фронт и находился там до лета 1917 г.  Вернувшись с фронта, он принимает участие в работе врачебно-санитарного совета при Симферопольской городской управе. В ноябре планировалось созвать губернский курортный съезд. В.И. Салтыковский вместе с А.Я. Гидалевичем подготовили доклад «Курортное значение города Симферополя и его окрестностей», прочитанный 1 ноября 1917 г. [5]. Наверное, это звучало очень странно на фоне разворачивавшихся в стране событий. Совсем другие проблемы стояли перед симферопольскими врачами. Врачебно-санитарный совет при Симферопольской городской управе на заседании 4 апреля 1920 г. просил В.И. Салтыковского  предоставить свои соображения по вопросу о непосредственном участии населения с эпидемией холеры [6]. Последнее упоминание в архивных документах фиксируют его присутствие в Симферополе в сентябре 1920 года.

После окончания Гражданской войны доктор Салтыковский остался в родном городе, работал практикующим врачом в кабинете профпаталогии Симферопольского горздрава [7]. Свою работу по этому новому для него направлению он освещал в  статьях, размещенных в журнале «Врачебное дело» за 1927-1928 гг. [5]. В 1940 году В.И. Салтыковский был арестован органами госбезопасности, в 1941 году приговорен к 5-и годам лишения свободы.  Материалы уголовного следственного дела Салтыковского, заведенного  после его ареста в августе 1940 г., дают информацию о его идейно-политических взглядах, личной жизни[8]. Сообщается, что в  1905 г. В.И. Салтыковский вступил в партию эсеров, а в 1918 г. возглавлял окружной комитет почтово-телеграфных работников Крыма, «проводил контрреволюционную, клеветническую пропаганду против большевиков». И после установления Советской власти он продолжал проводить эту агитацию, которая выражалась в «рассказывании антисоветских анекдотов и всяких других контрреволюционных измышлений», о которых  известила соответствующие органы соседка доктора, член ВКП(б) Грошева Антонина Николаевна. Материалы дела проливают свет и на то каким образом рукописи Салтыковского оказались в семье Стевенов. Вторая, гражданская жена Василия Ивановича Надежда Александровна Стевен, родила ему дочь (Стевен Галина Васильевна), которая как и его сын от первого брака проживала во время ареста отца в Ленинграде. Неизвестно, где отбывал наказание В.И. Салтыковский, но уже в 1946 г. жительница Симферополя Ольга Яковлевна Ковалева получила от него письмо[1] со станции Голутвин Московской железной дороги рязанского направления[2]. Документы и переписка этой замечательной женщины были переданы в Музей истории города Симферополя весной 2009 г.

О.Я. Ковалева после войны работала в Крымском краеведческом музее, затем долгие годы – методистом Областной детской экскурсионно-туристической станции. Она была знакома с В.И. Салтыковским еще до войны (очевидно, члены ее семьи были пациентами доктора) и поддерживала переписку с ним даже тогда, когда он находился в ссылке. Копия письма переписана самой Ольгой Яковлевной Ковалевой (подлинник передан в музей Крымского медицинского института в 1997 г.) Из письма мы узнаем, что,  будучи в ссылке В.И. Салтыковский продолжал свою научную и литературную деятельность.Kovaleva_Olga_

Сохранившиеся тексты[3] его двух рассказов «Лобов» и «Доктор Иван Васильевич Угрюмов», повести «Ванюков» и публицистического эссе «Открытое письмо обывателю» представляют собой яркий образец литературы Серебряного века - прекрасный русский язык, эмоциональность, гуманизм. Короткий рассказ «Лобов» поражает трагизмом и жизненностью характеров. Речь в нем идет о тюремном надзирателе, известном своей жестокостью: «Сущий зверь!» -  говорили про него арестанты. И дрался и ругался и повседневно и повсечасно. Бьет, а руки велит держать «по швам»… Бьет до крови, а потом кричит: «Умойся!» Кто и что могло остановить этого человека? Писатель в качестве оппонента палачу Лобову ставит отца Семена – тюремного священника, внешне невзрачного и незначительного, но с независимым характером, способного постоять за себя и за свою паству: «Видел о. Семен все тюремные утеснения и неправды, и побои и тяжко скорбела душа его. Бывало, придет попик в будний день к вечеру в тюремную церковь, пройдет в алтарь, ниц перед престолом упадет и все шепчет: «Прости их, просвети, ниспошли мир на души их».

Рассказ «Доктор Иван Васильевич Угрюмов» - исповедь  врача, которого общественное мнение заклеймило  прозвищем «старого распутника». Трагическая смерть  юной возлюбленной  привела его к самоубийству.

Повесть «Ванюков» интересна, как психологический портрет человека, ушедшего в революцию. Что приводило молодых людей к разрушительным идеям? Писатель  и врач в одном лице видит причину подобной  эволюции в тяжелом моральном и физическом состоянии низов общества. Полуголодные, плохо одетые дети, над которыми издеваются благополучные сверстники. терзаемы жаждой мести, которая и приводит их в ряды революционеров: «Ванюкову шел 16-ый год. Мать его была прачкой. Много обид, горя, колотушек выпало на долю хилого мальчика…. И тусклый свет солнышка, пробившись сквозь матовое от пара стекло подвального окна, скудно светил ему долгие годы… Бивали Ванюкова товарищи, травили педагоги, а он молчал, бессознательно тая обиду и месть в душе, глотая немые пока слезы. И вот вырвалось…. Лопнула струна терпения. Всколыхнулась юная душа, с небывалой силой вспыхнула злоба и обожгла сердце Ванюкова»..

Публицистическое  эссе «Открытое письмо обывателю» В.Н. Салтыковский написал в Австрии, находясь в полевом госпитале русской армии. Человека, который каждый день видел грязь и кровь войны, поразил жестокий «патриотизм» обывателей. «Один милейший обыватель, добрейшей души человек, до того распалился, что заявил мне в лоб: «Вот такого русского врача, подающего помощь сначала австрийцам, врача не патриота, я повесил бы!». Писатель гневно отвечает таким «патриотам»: «Раненый и взятый в плен уже не враг, поэтому и мораль, и закон внутренний и внешний обязывать ум и сердце человека ему помогающего обращаться с ним только как со страждущим, кто бы он ни был».

Рукописи В.И. Салтыковского – это литературные памятники смутного времени войн, революций, сталинских репрессий. Автор не решился их опубликовать не только потому, что чрезвычайно требовательно относился к своим литературным опытам, но и потому, что трезво оценивал обстановку, сложившуюся в стране в 20-е – 30-е годы, представлял, какими могли быть последствия публикации этих произведений. Рукописи были надежно спрятаны. Вернувшись к нам через 90 с лишним лет, они продолжают волновать читателя. Многие проблемы, которые так красочно и эмоционально описаны в них, так и не решены – люди продолжают подвергаться побоям и унижениям в тюрьмах, здоровье наших детей оставляет желать лучшего. Сегодня нам созвучны и такие его горькие слова: «Жизнью командуют мошенники, Азефы[4], вся банная слякоть людская. Стало быть, им подражать? [и нам таковым сделаться следует?] Да разве жизнь за ними?». Это нежелание подражать «людской слякоти» В.И. Салтыковский подтвердил всей своей жизнью.

К сожалению, пока нет возможности проследить весь жизненный путь В.И. Салтыковского, но сотрудники Музея истории города Симферополя продолжают поиски документов, чтобы рассказать как можно больше об этой яркой и неординарной личности. Спасибо судьбе и случаю, который вернул нам сочинения этого замечательного человека. Воистину, рукописи не горят!

Мы знакомим вас с сочинениями В.И. Салтыковского и письмом к О.Я. Ковалевой, которые сохранились до нашего времени[5].

 

Лобов

Был в N-ской тюрьме надзиратель Лобов. «Сущий зверь!» - говорили про него арестанты. И дрался и ругался и повседневно и повсечасно. Бьет, а руки велит держать «по швам»… Бьет до крови, а потом кричит: «Умойся!». Часто после его расправы карцеры белили, чтобы замазать кровь. «Так их и надо сукиных сынов, чтобы порядки знали и власть почитали!.. Ведь это все воры, да грабители, да убийцы!» - говорил он. Были арестанты, которые не могли стерпеть, давали сдачи, но за это платились жестоко.Били их до полусмерти, а потом еще судили и томились они долгие годы…

Ло бов был очень набожен. Часто причащался, говел, но бывало и так, что на другой же день после причастия он порол арестантов и забывал про свое покаяние и про слова божьи о том, как нужно прощать ближних, как их нужно уважать и любить, кто бы они ни были…И никогда Лобов не задумывался, почему и как попал человек в тюрьму. «Раз ты в тюрьме, стало быть, виноват и, стало быть, ты мерзавец!»  - говорил он арестанту. Вся тюрьма его ненавидела.

В той же тюрьме священником был старичок о.Семен. Душой как младенец, с глазами чистыми, как небо, а видом очень невзрачен. Да еще был он гонимый за правду. Невзлюбил его архиерей, места лишил, да одно время и служить запретил. Все кругом говорили о. Семену, что архиерей нехороший человек. А о.Семен кротко возражал: «Человек-то он хороший, только поступок его нехороший!» Потом правда-то и всплыла. Сознал владыка ошибку свою и однажды в церкви при всем народе подошел к о. Семену и низко, низко ему, поклонившись, сказал: «Прости меня, о. Семен, я пред тобою виноват. Прости и прими от меня награждение камилавкою». О. Семен заплакал, а архиерей его обнял и тоже слезу уронил…

Было же так. Архиерей, считая о.Семена виноватым (не разобрав хорошенько дела) все приказывал ему перед собою извиниться, но о. Семен правый твердо говорил: «Вины не имею никакой, за что же виниться буду?» А владыка ему: «Гордость тебя обуяла…» Когда мир случился, владыка и дал о. Семену место при тюрьме. Видел о. Семен все тюремные утеснения и неправды, и побои и тяжко скорбела душа его. Бывало, придет попик в будний день к вечеру в тюремную церковь, пройдет в алтарь, ниц перед престолом упадет и все шепчет: «Прости их, просвети, ниспошли мир на души их». А в коридоре Лобов гремит по-матерному и… трах, трах кого-нибудь из арестантов. Слышит это о.Семен и слезами обливается.

Случилось раз так. Жарко помолившись, выходит о.Семен из церкви, а Лобов (спиной к батюшке стоял и его не видал), как ударит арестанта по лицу в кровь и вдругорядь руку на него поднял. Бросился о.Семен к Лобову, в глаза бьющему и кричит фальцетом: «Не смей, не смей, нечестивый!» А сам трясется  и плачет. Сначала Лобов изумился, потом смутился, а потом испугался. А отец Семен все кричит: «На колени становись, Лобов, проси у арестанта прощенья!» Арестантик лежит на полу в крови и плачет: «У меня жена умирает… Я сам не свой, руки отваливаются, а он меня…» И все плачет. О.Семен опять к Лобову и твердо: «Проси прощенья!» Вдруг Лобов выпрямился и говорит о.Семену: «Ну, этому не бывать, чтобы я у всякой сволочи, прощенья просил!..» Сказал и вышел (куда-то его и позвали при том). Следом пошел и о. Семен.

После этого прошла неделя и стряслась беда над Лобовым: заболели у него дети; один умер, и осталась жизнь на ниточке висеть у оставшейся последней дочки, красавицы и невесты. Взвыл Лобов. Бросился к о. Семену с молебном о здравии болящей, да и спрашивает его, за что Бог покарал. А о. Семен и припомнил ему, как он арестантов бил и калечил: «Проси прощенья у Бога, да и у арестантов, коих бил, дай зарок и впредь не бить!»

Задумался Лобов. А тут еще беда: жена с горя, сына потеряв, в реку бросилась, а вытащили ее, она не в своем уме стала. Дочку у Бога отмолил о. Семен и жива она осталась. Лобов переменился, все плакал, не ругался и поседел. А раз, увидав батюшку в тюрьме, позвал его за собой, выпустил в коридор всех арестантов и бух им в ноги: «Простите меня Христа ради окаянного!». Встал, заплакал, да и пошел в контору расчет просить. О. Семен его благословил и поцеловал.

Однако после этой истории начальника тюрьмы перевели «для пользы службы» в другой город, с о. Семеном архиерей имел душевное собеседование, после которого из тюрьмы о. Семена убрали, но дали хороший приход.

Василий Салтыковский.

10.VI.1914

Симферопольская тюрьма

***

Открытое письмо обывателю

После жаркого боя под Д., когда наша перевязочная была полна ранеными и русскими и австрийцами, ко мне подошел уполномоченный, отвел меня в сторонку и обратился с такой просьбой:

«Доктор! Я Вас прошу сначала перевязать русских, а австрийцы подождут». Просьба эта удивила и взволновала и меня и остальной персонал. В перевязках мы соблюдали строжайшую очередь, (сколь это было возможно), и тяжкораненым, кто бы они ни были, подавали помощь естественно в первую очередь.

Из дальнейших бесед с шефом удалось выяснить, что такое обращение к нам, продиктовал ему по-своему понимаемый его патриотизм. Человек он был несколько оригинальный. Доканчивал свое образование в Германии (кажется, у Бюгли[6]) и нам казалось, что именно оттуда он и вынес такое понимание любви к отечеству. Так как он был из ряда неубедимых, то мы его оставили в покое и по-прежнему делали так, как нам подсказывала наша совесть. Дело от этого, понятно, нисколько не страдало. Второго такого с аналогичным взглядом мне так и не удалось встретить, хотя на войне я видел многих. Но вот здесь в тылу, в мирной обстановке, не у перевязочного стола залитого человеческой кровью, а уставленного яствами, я опять столкнулся с тем же взглядом.

Один милейший обыватель, добрейшей души человек, до того распалился, что заявил мне в лоб: «Вот такого русского врача, подающего помощь сначала австрийцам, врача не патриота, я повесил бы!» И разодетые дамы только что с увлечением разбиравшие кружева, восхищавшиеся ребенком, храброму обывателю поддакнули. И многие другие обыватели так же мне говорили. Так как повешену быть никому не охота и в виду того, что здесь дело идет о моей шее, да позволено мне будет в защиту свою и коллег моих сказать следующее, до обиды всякому знакомое.

Раненый и взятый в плен уже не враг, поэтому и мораль, и закон внутренний и внешний обязывать ум и сердце человека ему помогающего обращаться с ним только как со страждущим, кто бы он ни был. «Лежачего не бьют» - это понимают и сами раненые, прося перевязать своего врага первым – «Потому дуже раненый, а я обожду». И кормит его и сует ему в рот папиросу, по плечу с улыбкой его хлопает и пошутит. А ведь это его враг, от которого он м.б. и получил свою рану.

Если Христос встал между этими действительными врагами и поднял их души «в горняя», то пусть это да послужит укором жестокому на словах обывателю. Раненые воевать кончили и свое оружие сложили. У них от сердца уже отлегло. А пришел он к прощению через муки свои, и врага своего. И вот храбрый до дерзости обыватель в тылу за закусочным столом распаляется и говорит врачу:

- Мсти и бей! Перевязывай сначала своих («хоть и легко раненых», как мне заявляли), а истекающий кровью т.к. он враг [да сдохнет!]

Иначе нельзя формулировать речей жестокого обывателя [и не уложится в иную формулу].

[Такой способ убийства вряд ли придумает сам сатана]. Обыватель подкрепляет себя такой аргументацией: «Наших раненых враги [немцы] достреливают, протыкают им глаза и пр. пр. Что же мы будем миндальничать с ними?!»

Не прекословлю – враг наш жесток и в лазаретах, не только на поле боя. Что же следует? Жизнью командуют мошенники, Азефы, вся банная слякоть людская. Стало быть, им подражать? [и нам таковым сделаться следует?] Да разве жизнь за ними? [Не забудьте, что] Жестокость врага продиктована ему потерей душевного равновесия, страхом и низостью души. Если всегда побеждает спокойствие, подсказанное [продиктованное] моралью, разумом и выгодой, то, какое же мы имеем право, терять это спокойствие? Что бы быть побежденными? Истина всегда утверждалась через страдание. И не о [не]противлении злу бездеятельностью говорю я и не о марковском «слюнявом гуманизме». В бою на пулю, штык и зубы врага тем же  [и]  отвечают и на удушливые газы ими же. Но ведь это в бою, а не у перевязочного стола в лазарете. Война же в госпитале – кошмар*.

Своей заметкой я [не] вовсе не хочу кого-либо из упомянутых жестоких обывателей убедить.

[Я] Мне только важно отметить, что среди окружающих нас есть люди и с таким неправильно, по-моему, понимаемым патриотизмом, основанным на нарушении элементарнейшего понятия – «Лежачего не бьют».

*А воюющий там [врач] доктор – тонкий палач.

Василий Салтыковский.24. ХI. 1915 г.

 

***

Доктор Иван Васильевич Угрюмов

Разбираясь в бумагах покойного доктора Угрюмова, недавно покончившего самоубийством, я нашел и то, что прочтете ниже. Впрочем, о самоубийстве старика знал только я, но не знал причины, толкнувшей коллегу покончить с собой. Прилагаемый человеческий документ может быть что-нибудь и выяснить читателю. Мое дело опубликовать находку. Ночью меня разбудили…

- Барин. От доктора Угрюмова за Вами… Говорят, кончился…

Я поспешил, но застал товарища распростертым на полу с разбитым виском и уже мертвым.… Тут же валялся и флакончик… Было ясно, что Угрюмов отравился… Флакончик я припрятал, привел в порядок открытый ящик стола, а затем при помощи Михайлы и  дворника уложил покойника на стол… Сел у открытого окна в сад… Сад белел от полной луны, тянуло запахом цветов и щелками соловья, и задумался сидя у тела…

С Угрюмовым мы были дружны давно. На мой взгляд – это был удивительный человек в смысле душевной честности и чистоты в делах общественных… В городе его знали все, и, кажется, не было человека, которого он у нас не лечил бы… Про его личную, интимную жизнь толпа сплетала плохие легенды. Ему приписывали легкость обращения по отношению к женщинам… Помню, даже в него стреляли и сам он, влюбленный в какую-то девушку, травился, но его спасли… Молодых женщин предостерегали от знакомства с Угрюмовым, а я не знал человека более чисто и увлекательно говорившего о любви, о высоте этого чувства… Я сам никогда его не видел даже пошлым среди женщин. К нему удивительно льнули дети… И трогательно было видеть, как они своими розовыми ручонками рылись в его громадной бороде, тянули его за нос.… И он мог часами сидеть с ними, говорить их языком и понимать их.… Еще недавно про Угрюмова говорили совсем плохо.… Говорили, что у него, старика, вспыхнула безумная страсть к 16-летней чахоточной девушке и та умерла в его нечистых объятиях. Когда гроб девушки выносили из квартиры Угрюмова, с ним приключился удар… Одна благочестивая дама, моя пациентка старалась мне доказать, что удар Угрюмова – есть гнев Божий, к нему, старому распутнику.

Потом я перебрал все его бумаги.… И среди них нашел то, что Вы прочтете дальше. На дворе звенит, резвится май. Дарит землю веселым дождиком, чарует зорями, а в ночь кутает ее воздушным плащом душистых трав ароматных полей и лугов. День отошел. Сижу у раскрытого окна, глядит в него куст сиреневый, а за ним манящая лукавая темнота, полная сердечного трепета очарованной ночи…   А грустно… Отдался волне воспоминаний. И вот две слипшихся странички их небольших, но полных душистой прелести тихой грусти… Осторожно раскрываю, бережно перечитываю и читаю,… Читаю мой первый детский роман, такой прелестный и такой грустный.

Я гимназист. Черный, вертлявый, крепкий мальчишка 13 лет, весь в двойках при «хорошем поведении», премьер в лапте и бабках, отличный стрелок из рогатки по обывательским стеклам и ярый опустошитель садов. Таков герой.

«Она»  - моя  vis-à-vis, гимназистка, круглая сиротка на призрении у тетки, богатой старухи, жирной женщины в золотых очках и приятельницы моей хозяйки. Соне 12 лет. Она вся в глазах, больших, черно-влажных, глубоких и слегка испуганных. Бледное личико клинышком, высокие брови и длинные ресницы… Стройная фигурка с воздушной походкой, тоненькие бледные, часто влажные пальчики и толстая короткая коса. Вот он мой «предмет»… Стоит он живой перед моими старыми глазами и сейчас, хотя тому минуло 40 лет.…  Стоит, окутанный скорбной дымкой воспоминаний.

Вечер ранней осени… Отцвели розы, земля в золотой падающей листве. Я закрываю ставни (мое любимое занятие). Мимо идет  «она» – днем так божественно игравшая на рояле какие-то этюды. Помню, как на каждую гамму мы дружно отзывались писком и ржаньем… Проходивший мимо окон батя выругал нас «скотами». Соня быстро подходит ко мне и… в руках моих конвертик. В первый момент я опешил, во второй испугался, но успел крикнуть «мерси» вдогонку убегавшей Соне, а в третий задумался, что же делать с письмом…

Нужно ведь учесть мою психику, психику ярого лаптиста и стеклобителя. Лечу за советом к приятелю Володьке, и ноги трясутся от волнения. Любовное письмо было по всей форме с голубком, розовой ленточкой и засушенным цветком. У голубка в клюве конверт и на нем «Люблю тебя». Подпись тоже «любящая», а содержание касалось – «двойки из географии», злой тетки «и первого свидания» на всенощной у «Николы»… Безумно рад письму был не я, а Володька. Меня еще трепал страх, я колебался, отвечать ли, но Володька столь убедительно доказывал, что «надо», а то «будет неприлично», что я сдался. И вот оно мое первое любовное письмо: «Милая Соня. Письмо Ваше получил. Спасибо. У нас тоже очень трудно, по арифметике очень придирается. Ко всенощной непременно приду. Может быть, пойдем гулять на берег. Тебя любящий Ваня».

Содержание письма фактически было продиктовано тем же Володькой. И вот когда писание было кончено, Володька его перечитал и внизу под моей подписью собственноручно, жирно, с кляксой расписался «Владимир Прохоров». Почему так вышло и сейчас не пойму. Так письмо и было вручено с «любящим Ваней» и «Владимиром Прохоровым». Куда же девать полученное от Сони? Над этим задумался и Володька. Прятали за божницу, за обои, под клеенку стола, в щель пола и, наконец, сунули в тюфяк. Правильная переписка установилась сразу… Почтальонами были сами же корреспонденты; просто выходили из дома одновременно и нагоняя на улице друг друга, с необычайной ловкостью совали письма друг другу в карманы. О чем писали? Обо всем, кроме чувств.  «Она» пишет: «Я люблю розу. Пришлите мне». – Розу… Чудесно… Сорвана с цветка на окне, вручена, красуется на груди ее и на стекле окна на бумажке уже «ответ» мне – Т. Л.

Но «свиданья» были сущим мучением. Я терялся, краснел и в то время как Володька заливался соловьем с Соней и ее подругой, меня вдруг мучительно начинало тянуть к бабкам, кознам или просто к хорошей драке… Тогда «свиданья» укорачивались. На прощанье я задерживал тонкие пальчики Сони в своих руках и получал «ответ». И все.

В церкви, конечно, перемигивались и старались выйти вместе по окончании службы.

И так случилось все очень просто. Рожденный с чувством любви, впервые отдает ее матери; отойдя от матери, бессознательно ищет объекта чувства, сначала без различия пола, а затем уж в конце появляется женщина. В моем чувстве пола не было и не удивительные глаза Сони меня манили. Мне кажется, что запаха тайны и было достаточно, чтобы натолкнуть меня на шалость. Но дальше случилось то, что наложило рубец на всю жизнь… И случилось внезапно и ужасно. Все рухнуло мгновенно, и моя детская душа впервые заглянула в глубины жути…

Росла количественно моя корреспонденция, а вместе и моя храбрость. Письма Сони хранились уже не в тюфяках и в щелях пола, а мирно покоились в карманах моих штанов месте с обгрызками карандашей, кознами, остатками завтрака и пр…  Штаны я чистил сам, но в починке они нуждались не реже, чем в чистке. За этим ревниво следила моя хозяйка. И вот однажды, когда я уже лег спать, хозяйка принялась за обычное штопанье наших дыр. Я не заметил, как она взяла и мое платье вместе с Сониными письмами. Вдруг из комнаты хозяйки послышался сначала крик изумления, а затем вопль негодования... Еще минута и в комнату врывается хозяйка с кипой писем в одной рукой руке и со штанами в другой и давай меня (можно сказать, героя-любовника) хлестать штанами. Я голову под подушку, в рев, в истерику, но ничто не могло остановить гнева фурии… «Мерзавец»…, «распутник», даже еще хуже с час висели в воздухе над моей бедной головой.

Изруганный, избитый, опозоренный, я провел ужасную, бессонную ночь. «Друг» Володька меня покинул. Когда я ночью подошел к нему советом, он грубо толкнул и отвернулся. Тогда я решил бежать. Подставил табуретку к форточке, но сорвавшись с подоконника, с грохотом ринулся на пол. Душа моя ушла куда дальше пяток. Слава Богу, еще никто не проснулся… Шмыгнул в кровать и забылся тяжелым сном.

Разбудил меня злой голос хозяйки: «Кавалер,… вставайте, - пора на свиданье»… Разбитый, с опухшими глазами пил я чай, ни на кого не глядя… Все молчали. Украдкой заметил я, что Володька ухмылялся и переглядывался с хозяйкой. В душе моей вспыхнула нечеловеческая злоба... Когда мы одевались, я с силой бросил Володьку на пол и калошами стал бить его по лицу, по голове… Нас разняли… Я застыл. Как предупредить обо всем Соню? Долго я шагал по панели и пропустил первый урок… Однако прогулка меня освежила и дала мне головокружительную храбрость. За партой я сидел с Володькой рядом… Я заметил на его щеке синяк, и новый прилив злобы вспыхнул в душе моей. Каково было, однако, мое изумление, когда он под партой нашел мою руку, сжал ее и, наклонившись, шепнул: «Ей-богу, никому не скажу». Чувство злобы сменилось чувством горячей признательности. Бедная моя [милая] детская душа, что она только не пережила в ту пору. День оказался для меня неудачным; я нахватал единиц, был рассеян и за пропуск первого урока сверх порции был оставлен «без обеда»…

Из окна видел, как пробежала Соня. На мой, непонятый ею, жест полного отчаяния, она ответила шаловливой улыбкой. День прошел ужасно. Известить Соню о случившемся опять не удалось. На другое утро я видел, как хозяйка принарядилась и, демонстративно держа в руках письма, пошла по дороге в гимназию… Володька опять завилял хвостом, и помочь мне в беде наотрез отказался. Из класса я пришел рано и с тупой головной болью сел у окна.

Вижу, бежит Соня. Я делаю ей знаки, но она меня не видит. Ветер рвет ее шарфик, сыплет крупа с ледяным дождем… Соня долго звонит, потом стучит в дверь... Через полуоткрытую дверь высовывается трясущаяся голова кухарки, что-то кричит Соне, показывая на мое окно, и дверь захлопывается. Из рук Сони падают книжки, она садится на обледенелую ступеньку и начинает судорожно рыдать… Я срываюсь с места, без шапки и пальто перебегаю улицу и бросаюсь к Соне.…  Увидев меня, она хочет бежать, я хватаю ее за руки, истерически кричу: «Соня, простите!», но она вырывается от меня и плачет, плачет бедненькая…

Решаюсь на последнее. Обегаю дом, через кухню пробираюсь к Сониной тетке, бросаюсь перед ней на колени и умоляю простить Соню и меня. Меня выгоняют вон. Я опять к Соне… Девочка смолкла. Сидит неподвижно, устремив взгляд вдаль… И глаза… Боже, таких прекрасных, скорбных глаз я никогда больше не видел…

Беру Соню за руку и веду ее по улице рядом к подруге ее, дочери полковника… Соня беззвучно плачет обильными слезами, но не сопротивляется. Полковник, большой бурбон и мой коллега по лапте. Меня он любил. Когда Соню увели, а я рассказал ему все дело на чистоту без утайки. Выслушал он меня внимательно и ничего не сказал. По обычаю запыхтел своей толстейшей папироской, крякнул и пошел к буфету. Еще раз крякнул, налил свою «порцию» и задумчиво изрек:

- М-да… Тут без водки ничего не разберешь… Выпил и отправился к Сониной тетке. Вернулся он оттуда скоро, весь багровый и заявил, что Соня останется жить у него, но меня прогнал. Соня долго болела тифом. Скверная старуха-хозяйка отнесла-таки письма Сони к директору… Этот вызвал меня к себе в кабинет и при педагогах под дружные их грязные усмешки, долго сначала читал мне лекцию о морали, а затем вдруг спросил, целовал ли я Соню… Тут я не выдержал, зарыдал и, крикнув директору: «Все Вы врете, а я не целовал», выбежал из его кабинета. Поставили мне в поведении тройку, и целый месяц я каждое воскресенье сидел в карцере по 2 часа. Но и это не все. Весть о моих подвигах докатилась-таки до класса и там мне дали кличку «любовника»… Многие поплатились за кличку и боками, и физиономиями, но проклятие висело надо мною, доколе я не перевелся в другую гимназию….

Первое чувство так неожиданно пробудившееся, оплеванное педагогами, загаженное классной кличкой, сиротливо притаилось в душе моей  и не умерло… Оно вылилось в жалость к Соне. Помог мне лечить душевную рану тот же полковник.

Любил он меня искренно. Мирил меня с моими родными, стыдил педагогов, директора («Кощея») просто выругал и потерял в нем навсегда партнера в винте. Соню больную перенесли к тетке. Девочке отвели комнату окнами на север, рядом с кухней. Уход за ней доверили горничной, и тетка днями не заходила к Соне. Соня выздоровела. Ее обрили, ходила он в чепце, удивляя всех своими глазами громадными, теперь еще более испуганными. Гуляла она тоже с горничной….

Еще минуло два года, которые я пробыл в другом городе, а затем снова перебрался на старое пепелище. У полковника опять встретился я с Соней… Она от меня убегала, наши беседы были случайны и кратки…  Раз Соня вдруг заплакала и призналась мне, что тетка ударила ее по лицу…. Был вечер, мы сидели на большом диване у полковника в кабинете…. Какой острой жалостью ущемили сердце мое слова Сони… Помню, оба мы поплакали…

Тетка, узнав о том, что я вижусь с Соней, запретила ей бывать у полковника.

После выпускных экзаменов жарким июньским вечером встретил я Соню в саду полковника. Мы прощались. Пытливо заглянул я ей в глаза, держа ее пальчики в своих руках, и спросил: «Еще раз, Соня, за прошлое Вы на меня не сердитесь?..»

Она немного подумала, подняла брови, взглянула на меня так тихо, ласково и сказала: «Нет»…. И полушепотом прибавила: «Милый»…

Кровь бросилась мне в лицо, я схватил ее руку и горячо поцеловал.  Пальчики дрогнули…. Потихоньку они высвободили руку свою из моей… Вдруг, вся затрепетав, она обхватила мою шею руками, прижалась к груди моей головой… «Прощайте.… Простите… Милый» - проговорила она, быстро высвободилась из моих объятий и убежала… Оброненную ею ветку я поднял и долго потом бродил по саду в сладкой истоме первой чувства любви… Рано утром я покинул А…

Прошло лет 7. Был я студентом на выпуске. Пробовал я Соне писать, но никогда ответа не получал. Однажды розовая душистая  записка позвала меня на свиданье. Почерк что-то знакомый… «Ложа Б. Второй антракт». Пошел и опять увидел с Соней. Она замужем. Муж офицер какого-то богатого полка, красавец, кутила ревнивец. Соня та же, хотя – уже мать. Те же детские, узкие плечи, лицо клинышком, та же тонкая фигурка… В глазах нет прежнего испуга, но они не смеются, когда смеется Соня. Те же брови, пожалуй, даже чернее прежнего и родинка за левым ухом. Одетая со вкусом, она изящна, хотя формы резки. И тот же медлительный разговор.

Вышла она замуж из жалости. Офицер долго ухаживал за Соней, получив отказ, стрелялся и, жалостью к себе завоевал Соню. Какая уж это любовь.

Свиданье наше было коротко… Когда мы остались наедине, Соня вдруг раскрыла широко свои глаза и, глядя на меня в упор, все ближе ко мне склоняясь, грустно, немного нараспев, сказала:

«Так-то, милый мой». И я почувствовал у себя на глазах слезы… Вошел муж… Две, три фразы знакомства и я простился с Соней… навсегда…

…Прошло еще много, много лет. Я женился, схоронил своих детей и разошелся с женой. Много работал и много распутничал…. Жизнь и плохое здоровье забросили меня на юг и вот однажды получил письмо от Сони.

«Милый друг мой. Знаете, в жизни человека бывают такие торжественные минуты, когда тянет на откровенность, когда хочется рассказать о такой тайне, о существовании которой в будние дни сам боишься даже и подумать. Но вот глубина глубин раскрывается сама собой, выливается благовонное миро тайников души и отдается оно другу. Однако к делу. Надо Вам сказать, мой милый, что я умираю, умираю прозаически жестоко от чахотки… У меня двое детей и любящий муж, потерявший от горя голову. И, знаете, я ужасно боюсь смерти… Положат тебя в темный ящик, закопают и заставят гнить… (Я пишу и плачу). Ведь Вы поймите, я боюсь смерти… Какой это ужас… По тем возбужденным утешениям, какие мне сыплет муж, по небрежно развязному тону доктора, я чувствую, что меня уже приговорили. И там, за дверью, я вижу виновато серьезное лицо доктора и убитую фигуру мужа, хватающегося за  голову (это его манера). И вот в такую минуту фонарь души моей ослепительно ярко освещает тот уголок ее, где хранится самое дорогое, интимное и важное… Милый мой… Я люблю вас, люблю всю жизнь мою с той июньской жаркой ночи, когда мы прощались с Вами в А... И то, что я замужем и у меня дети и другие увлечения, какие у меня встречались в жизни, не в силах были вытравить этого божественнейшего из чувств, чувства к Вам… Через месяц, а может быть и ранее я – труп, но да благословится для меня имя Ваше и пусть моя  к вам любовь согреет эти недели жизни моей… Знаете, я легче страдаю, когда о Вас думаю… Я так боюсь мучить окружающих своими мученьями…. (Я устала, вошли и мне помешали). Итак, скорее надо кончать. Мой милый и единственный… Издалека и по газетам и от общих знакомых я знаю о Вас все, что нужно знать любящей женщине… Я знаю, Вы большой, большой доктор, отдавший всего себя больным людям… Так вот, Ваша маленькая Соня просит и молит об одном: во имя мое сделайте все, что можете на благо и радость чахоточным… Прощайте… Да хранит Вас Бог. Крещу Вас и целую. Ваша Соня»….

Вот и все. Однако, что же со мной. Я плачу… я сильный мужчина, полный энергии…. Когда я читал письмо теплые, скорее горячие тучи осторожно обступали мою душу…. И вдруг пролились обильным дождем воспоминаний… Смыли и расплавили стенку моего тайника души и перед моими взорами в лучезарной красоте предстала моя любовь, с коей я жил вместе и ее не видал… Слепец… Я прошел мимо своего счастья. Адреса для ответа не было. Спустя недели три из Н. я получил сухое известие от лица мне неизвестного о смерти Сони. Душевная рана юности была растревожена…

И еще немало лет прошло потом. Впал я в «знаменитость», как шутит один мой приятель по моему адресу… Имею палаццо в 12 комнат и живу в нем один. Практика у меня громадная. Скверно по-провинциальному важничаю: подхожу к телефону на второй-третий звонок (и нравится же эфиопская музыка), демонстративно кашляю и преувеличенно страдаю одышкой… Что же противнее всего – старею. По своему положению хожу к обывателю в спальню, когда он физически и морально раздет.  Вижу все его ничтожество, копеечную жадность, обман в делах любви и неумение страдать… А ведь благородство в любви, деньгах и страдании – для меня три кита, на коих зиждется порядочный человек… И я уж брезглив к обывателю, когда он вопит из-за расцарапанного пальца, не помнит сделанного ему добра и умирает трусливо скверно, мучая окружающих.

Трогают меня дети и чахоточные… и,  слава Богу, никто не знает, как я просиживаю ночи у постели их на слободках среди вони, грязи, бреда больных детишек и рыдающих близких…. Сонино завещание храню. Сантиментально и, пожалуй, очень, что я храню еще ветку сирени от Сони и письма ее с голубком, случайно уцелевшее. Что поделаете. Все мы в чем-нибудь до старости дети… И хорошо было бы, если  бы мы больше всего детьми оставались в своей любви.

Года два тому назад позвали меня к больной. Был март. С одышкой, кашлем поднялся я в номер гостиницы второго этажа. Вошел и онемел… Передо мной стояла Соня, 16-летняя Соня, которую я видел в саду полковника в А. жаркой июньской ночью. Она… До смешного она – и личико клинышком, и брови, и родинка у левого уха и ее глаза… Поплыл передо мной туман и я закрыл лицо руками. Да… Передо мной стояла дочь Сони – Наташа…

Послушал ее… Плохие дела… Посвятил во все старушку, привезшую Наташу. Старушка та дня два украдкой поплакала и отправилась восвояси, поручив Наташу попечению моему и няньки. И вот Наташа у меня на загородной моей даче… Видит Бог, - свои знания и моих коллег – все было отдано для спасения девочки. Наташа таяла. Бесцветнее и смертнее становились глаза… С горячечным румянцем, воздушно-прозрачная, с сухими губами, силилась она, как мать ее подавить свои муки, шутила, улыбалась… А я в соседней комнате по ночам зарывался в подушки и плакал старыми, беззвучными слезами. Ко всему еще понадобилась операция… И когда нож вонзился в нарыв, я вскрикнул: «Тише. Это Вы меня режете». Коллега посмотрел на меня удивленно.

Душистой майской ночью умерла Наташа… Я не отходил от гроба. Тупо слушал панихиды, сидя в кресле, а когда гроб выносили из комнаты, меня хватил удар…

И вот я полуживое мясо, с перекосившимся ртом, вывернутым веком и параличами….Этот живой труп мой телохранитель Михайло ежедневно взваливает в коляску и возит по городу «для моциону». Если погода хорошая я часами сижу около нарядной могилки Наташи. Теперь я уж не практикую и коллеги меня бросили, втайне считая меня уже полунормальным. Вначале еще часто привозили ко мне больных… Дети пугались моего страшного лица с вывернутым веком и неистово плакали… Теперь все меня оставили. Ездит каждодневно один меня лечащий.Это мой душеприказчик. С ним я распределяю на всякие благотворения свои тысячи. Судьба посмеялась надо мною: год назад я унаследовал громадное состояние брата…

И вот опять звенит, резвится май… Опять сирень и думы… Но нет… Кислород жизни из м еня уже выкачали… Дальше стена. И я рассуждаю жестоко. А ведь хорошо убраться со свету вовремя. Мне кажется, что этот момент для меня пришел. Ведь я даже не та дурная трава, которая в поле растет и невидимую пользу приносит… Я – пустое место в жизни… Ну, наконец, мешок с золотом, на который, как орлы-стервятники, смотрят наши дамы-патронессы, с тайным вожделением…

И я себе представляю. Вот я закончу свои дела и вечером вместе с солнышком прощусь с миром. Я обойму его своим усталым, старым взором и, может быть, пролью слезу, слезу не о том, что я насильно отрываю себя от красоты мира, а в этом пункте душа моя спокойно помирилась с бренным моим телом и они сошлись на том, что пора уходить, нужно уходить отсюда… Я буду плакать о грустном, милом прожитом…

Потом меня Михайло подвезет к столу в ящике коего хранителя флакончик. Михайло принесет мне воды «для лекарства»… При этом поворчит, что «принимать не пора»… А я скажу ему ласково, медленно: «Нет, милый, пора»… И ушлю его на свиданье к его невесте… И я спокойно выпью яд…

Неужели же я не заслужил и того, чтобы прекратить свои мученья (а я порой жестоко страдаю от болей) и приблизить к себе то, что все равно сулит мне судьба. Прощайте.

В. Салтыковский.

***

Ванюков

Когда Ванюкова вызвали к доске, в классе стихли. Злые, ехидные глаза педагога впились в тщедушную фигурку, робко стоявшую у доски. Все ждали чего-то жутко-нелепого, оскорбительного и тяжелого. Ванюков сбивался, краснел, нервно дергал пряжку пояса и наконец, смолк. И вдруг среди тишины раздался взволнованный голос:

- Это возмутительно… Так издеваться!

Все оглянулись… С задней лавки поднялся белокурый юноша. Подбородок его дрожал, глаза горели…. Красивое лицо исказила гримаса злобы. «Это возмутительно!» -- выкрикнул он снова звенящим голосом. По классу пронеся гул. И вдруг все закружилось в безумном трепетном вихре, засвистало, завыло и ринулось вперед лавиной… Красные, злобные лица, гневно сжатые кулаки, исступленные крики вмиг замелькали в воздухе. Что-то толкнуло Ванюкова, и он втиснул свое маленькое хрупкое тельце в общий поток, махал руками, кричал и не слышал себя. Его «Я» растворилось в общей массе, ассимилировалось, потеряло форму…

Он, как и все упорно лез к кафедре. Перед ним мелькнуло бледное, растерянное лицо педагога, а потом все заволокло туманом. Очнулся он от громкого крика…

«Мерзавцы!» - орал педагог, махая журналами и вдруг звонкая пощечина прокатилась по классу… Все остановились. Пощечину дал блондин. Педагога толкали. Ванюков помнит, как он сунул кулак в его широкую жирную спину… Потом был совет. Ванюков опять съежился, ушел в себя и тупо смотрел кругом… Директор грозно, резко кричал над ухом Ванюкова, дергал за пуговицу мундира…. Перед глазами плыл туман. И опять он проснулся… «Вы исключаетесь!» Точно ножом ткнуло в грудь, заныло и оборвалось… И все тело объяла усталость. Потерянный, с холодом на душе, пошатываясь, он вышел из гимназии…

Ванюкову шел 16-ый год. Мать его была прачкой. Много обид, горя, колотушек выпало на долю хилого мальчика… И тусклый свет солнышка, пробившись сквозь матовое от пара стекло подвального окна, скудно светил ему долгие годы. Золотушные, бессильные ручонки часто судорожно хватались за красные, мокрые, горячие руки матери, защищаясь от сильных несправедливых ударов… Ширились глазенки, катились слезы, и он умоляюще шептал, задыхаясь: «Не бей….  Не бей!» Так жил он и молчал… Молчал и плакал, уткнувши свою большую голову в кучу тряпья…. Иногда ласкали…. Пьяная от горя и усталости мать сажала сына к себе на колени, гладила его и порой тяжелая, горькая слеза скатывалась по красному лицу ее.

Бивали Ванюкова товарищи, травили педагоги, а он молчал, бессознательно тая обиду и месть в душе, глотая немые пока слезы. И вот вырвалось… Лопнула струна терпения. Всколыхнулась юная душа, с небывалой силой вспыхнула злоба и обожгла сердце Ванюкова.

Не случилось никого в ту минуту, кто смягчил бы злую скорбь, кто ласково, но твердо разбудил человека в человеке… Все кругом дышало ненавистью, местью, неправдой…. Правды так хотела бедная душа Ванюкова! И теперь, выходя из ворот  гимназии, он плакал и мечтал о ней.

Домой Ванюков не пошел. Он забрался в сад и стал над обрывом. В висках стучало, в груди колыхалось что-то громадное, холодели руки…  «Что же дальше?» - мучительно думал Ванюков, вперив тусклые глаза свои в синеющую даль… Хотелось пить, сохли губы, томила жажда… Опять месть, словно тупая боль, охватила Ванюкова. «Выгнали!» - злорадно крикнул он вслух и стиснул зубы… Ноздри раздулись, расширились зрачки. «Убить… Губить… Искалечить…» - мелькнуло в голове… Болезненная фантазия работала. И Ванюкову представилось, как он, слабый и хилый бьет здоровенного историка. Вот он упал… Хрипит… Просит пощады.  «Ага!» - вырвалось у Ванюкова и в горле что-то защекотало… Он сердито сплюнул, и опять было отдался фантазии, но неумолимый вопрос: «Что дальше?» грозно встал перед ним и спугнул мечты.  «Что делать? ... Что делать? » - машинально повторял он. «Попросить прощенья!» - мелькнуло в голове. Опять заработала фантазия…. Вот его простили… Он снова сидит на лавке рядом с Шором… Пятерки… Его любят… Что-то липкое потекло по лицу… И в эту минуту его точно ударили в голову…. В воздухе прогудел благовест. Звук рос, колыхался, гулко трепетал. Ванюков очнулся. Удары мерно резали воздух, потрясая его. Ухо свыклось со звуком, и Ванюков снова погрузился в раздумье… Снова защемило в груди…

«Не простят» - с безнадежной тоской прошептали губы Ванюкова, и он тихо заплакал.  А звук гудел, надрываясь, дрожа, точно стонал. «Простить?..  Разве его когда-нибудь прощали? Да не его одного!.. Разве простили мать, когда она упустила белье в реке?... Все высчитали с нее, до копеечки… А дяде Никифору разве простили его долг?.. На него кричали, пришла полиция и все описала… [Как ругался дядя Никифор, когда у него уводили корову!.. А как плакала и убивалась тетка Аксинья…] Сестру  Анну били, плевали ей в лицо, когда у нее родился ребенок. «Хоть бы сдохло твое отродье!» - кричали. А сестра Анна выла и стонала от унижения и боли… Нет, никого не прощают… Все злые, мстят!» У Ванюкова потемнело в глазах, в мозг вбивали что-то холодное и он потерял сознание… Очнулся он в незнакомой комнате… Перед ним стоял товарищ Шор и совал ему в рот стакан с водой. Ванюков выпил… Теплота пробежала по телу и он, потянувшись, стал дремать…

…Громадная семья еврея Шора ютилась  на окраине города в низеньком домике из трех комнат. Одна из них сдавалась. Спали на полу вповалку, кутаясь в рванье. Два брата работали на фабрике, глава семьи портняжил, мать умерла от чахотки, подростки росли без призора. Хлеб насущный делился строго: не пропадала ни одна крошка. Каждый зорко следил за своим куском. И часто призрак голода витал над домиком. Тогда в нем все стихало… Смолкал смех, улетала улыбка, друг от друга прятали лица свои, словно, стыдясь… Дети пугливо жались по углам, со страхом прислушиваясь к окрикам старших… Призрак улетал… Опять веселье и улыбка озаряли домик. Ласкали детей, гладя их по курчавым головкам своими мозолистыми руками… Светлее и теплее становилось… Так жили… Смеялись, когда были сыты и были злы, когда мучил голод. Один старик был одинаков: он молился. Его голова давно покорно склонилась перед судьбой и небом. И глаза больше видели землю, куда его должны были скоро положить… Он был лишний. Так шли годы… Но вот пробил час мести…

Дрогнули сердца… Гнев сжал трусость, ядом злобы пропитаны молодые души, закалились, сплотились воедино… Выросло одно огромное тело,  страшное, мощное, не умеющее прощать, не знающее пощады… И теперь над домиком, со зловещим шелестом летал демон – голод, но тишины уже не было…  Громко кричали, в упор смотрели друг другу в лица воспаленными глазами, огневые  слова резали безмолвный воздух и пугали призрак…

И тела и души стали мужественны, храбры, яростно двигались в раскаленном воздухе... Голод сгонял сюда людей, терзал их, их же словами…. Он мучил людей злобой, тоской, местью, безумно рея над ними… Порой он сам пугался злых криков, сжатых кулаков, гневных взоров… Так текли дни, дни великого гнева. И зажил Ванюков среди крови, голода, среди зверств, жертв, яростных криков измученной, втоптанной в грязь души, среди вопля смерти, среди несбыточных мечтаний… Как губка впитывала его полудетская душа религию мести и протеста. Для него стал один бог – толпа, одна вера – месть, одна надежда – победа… И не было здесь любви. А молитвой было отчаянная жажда жизни и подвига…

Митинг был в разгаре. В спертом воздухе волнами колыхался табачный дым, лампы тускло светили желтым огнем, - с потолка капало. Председатель, маленький человечек, яростно потрясал колокольчиком, махал руками и с безнадежной тоской разбитый шлепался на стул, зажимая уши. Толпа ревела. Слышались грозные крики, среди облаков дыма и копоти мелькали потные и красные лица, поднимались кулаки… Волны гула уже стихали, как вдруг раздался жалобный надрывающийся плач ребенка и визгливый злой женский голос кричал: - «Куды на дите-то напер!.. Балбес!» И толпа захохотала. Председатель воспользовался минутой. «Граждане!» – надрывался он. «В последний раз призываю к порядку, иначе вынужден закрыть собрание…»

- Просим… Просим продолжать! – рявкнула толпа….

Младенец опять завизжал, а мальчишки, стоявшие впереди, стали ему вторить…. Толпа хохотала. «Прямо звери» - прошептал на ухо председателю его сосед.  Но вот на эстраду поднялся парень в красной рубахе… Зашикали и все стихло…

«Товарищи, - робко начал оратор, - мужик я и за мою речь мужицкую загодя прощенья прошу. Скажу слово насчет земли…  Без земли дыханья нам нету и землю добыть нужно…. А как добыть ее?? (Тут лицо оратора вспыхнуло, глаза загорелись). «Взять ее надо!!» - бешено выкрикнул парень. И словно искра прошла. «Верно!» - рявкнули сотни глоток. У толпы захватило дыхание, тела сомкнулись, точно сплавились. «У бар-господ, попов, купцов вырвать ее надо, матушку нашу!» - продолжал парень… «А отбивши, сесть на землю, руками в нее вцепиться и с места не трогаться. Так ли я сказываю?»..

- Верно!! – еще яростнее рявкнули глотки толпы.

«И не для ча парням деревенским в городе толкиться… Айда в деревню землю брать, а книжки нам из города завсегда пришлют. И еще скажу вам, как мужики о земле разговаривали. В овине собрались епутаты и зарок дали землю добыть, делить по-равному, а более 10 десятин не давать никому».

«Товарищ-щи!» - заорал вдруг парень, сильно ударяя на последний слог. «Так что мы как есть сицилисты-ливолюционеры, значит за землю. А демократы говорят – рабочий… Но мы ихнюю политику тонко понимаем. Значит фабрики, ну, а как же нам можно без земли… Никак это невозможно… И вот, значит, был крестьянский съезд… В сарае собрались со всей Рассеи и решили барскую землю поделить!» Оратор выкрикнул последнее слово.  «Верно! Брава… Ай да Мишка!» -- раздались возгласы и аплодисменты. «И сидели они, товарищ-щи, - продолжал оратор, в овине» (тут оратор крикнул опять и даже присел). «От всех губерний, со всей Рассеи… И решили они, чтобы больше ста десятин ни у кого не было… А коли больше – плати налоги. Так что земля есть крестьянска-я-я… И баре завладали ей неправильно!»

«Верно!!» - опять рявкнула толпа. «И разъехались мужички, слово дали, что каждый вернется к другому съезду как корпусный командир…. Вот как, товарищ-щи, о землице разговаривали… Наша, стало быть, земля-то… Взять  ее надо!.. У кого взять? У буржуазии… Пойдем вперед за землей… Впереди всех мы, сицилисты-ливолюционеры, за нами пойдут демократы… И давайте добычу делить по-правильному, чтобы каждому свое досталось…  Вот кадеты тоже к нам примазались, и они добычи хотят и тоже шкуру медведя  с нами делют… А  иде Вы, господа кадеты, были, когда мы заливали землю своей кровью?» (Тут голос оратора трагически дрогнул). «Иде? Иде?.. А как добычу делить, так и вы тут… Ну ладно! Давайте коли делить… Мы, ливолюционеры, были впереди, -- стало быть, наша голова и грудь, демократам – спину и лапы, а Вам, господа кадеты – хвост!» Толпа гоготала, топала ногами, била с остервенением в ладоши… Оратор поднял руку и опять все стихло. «А потому, товарищ-щи! - закончил он, - до-лой самодержавие!» Тут уж случилось неописуемое… Пламя в лампах закоптилось от тысячеголового рева и треска… Все напирало к кафедре, стихийно толкаясь. Поднялся председатель и все смолкло.

- Слово принадлежит гражданину Ванюкову.

По ступенькам кафедры поднимался маленький блондинчик тоже в красной рубахе, дрожащий от волнения. Он шел – точно на эшафот: ноги подгибались, в голове шумело, сердце безумно колотилось… «Граждане!» - робко начал Ванюков. Голос осекся, в горле пересохло. Наступила тишина… Ванюков тяжело дышал. Перед его широкими зрачками стояло что-то большое, страшное и властное… Но скоро он оправился… И вдруг, точно волна подняла его. Он забыл об окружающих и помимо его воли, помимо усилий из груди начали вылетать слова жгучие, стройные, палившие мозг, иссушавшие душу…

«Граждане! Нас бьют, увечат, оскорбляют, вешают, пьют нашу кровь, издеваются…. Тюрьмы полны нашими братьями… В Сибири лучшие люди страны… На виселицах качаются наши товарищи-мученики… И мы должны молчать? (Тут голос Ванюкова зазвенел). Н-нет! Отомстим за них!! Смоем позор кровью!.. Нам  нечего терять, больше того, что мы потеряли… Нечего разговаривать с палачами… С оружием в руках, с яростью мы пойдем на них. Граждане! Вооружайтесь, сплотитесь и будьте готовы к страшной войне не на живот, а на смерть…  На нас волк бежит и нечего терять времени, пока он нас не растерзал. Мы собрались сюда не из-за Думы, ее нам не нужно, граждане… Нам нужна вооруженная сила и только тогда мы смело можем крикнуть: долой палачи-кровопийцы! Долой вешатели! Долой самодержавие!!»

Ванюков стоял бледный. – А внизу бушевал шторм! Все звериное проснулось в человеке, выло от ярости, потрясало стены, резало воздух, колыхало языки ламп, заставляло дребезжать стекла…. Было страшно…

Председатель – уничтожен: он оглушенный, беспомощный сидит на стуле, заткнув уши, обхватив голову руками… Ванюкова на руках снесли с кафедры в толпу. Это был ее сын – сын виселицы и баррикады… Месть и разрушение расплавили его душу… Ценность жизни, культура, Евангелие – все забыто!..

Митинг кончился… Расходились шумно толпами и с пением. Председатель измученный нравственно и физически сидел уже дома, когда к нему далеко за полночь  пришли приятели. Сейчас же поднялся невообразимый галдеж, не хуже что на митинге. Теперь надрывался уже сам председатель. Сидя на столе с расстегнутым воротом рубахи он ораторствовал:

«Толпа – зверь – она безвольна и безнравственна… на что поведут, то и сделает она… Все зависит от вождя…. В конечном она все-таки отвратительный эгоист, ищущий и жаждущий только физического удовольствия и власти… О, если бы она не хотела власти!! Толпа – чувство и сегодня у ней нет ни ума, ни завтра… Все ярые «ливолюционеры» в красных рубахах, не могущие подписать даже своей фамилии, ревущие о социализме, втихомолку отлично  воруют, развратничают, бьют жен, надувают и пьянствуют… Из них выходят бессознательные провокаторы, ведущие под пулю и под виселицу свою же братию… В сущности, все это отвратительные трусы, мстители ради мести, разрушители без созидания.  У толпы не может быть никакой культурной миссии. Это топор, которым можно строить и храм, и публичный дом… Держите их голодными, терзайте их и они ваши… Толпа, как карась любит, чтобы ее жарили в сметане…. Не давайте же ей воли и власти, иначе она вас слопает… Дайте ей нажраться, - кончено: все погибло: нужно ее ненавидеть, а нужно упасть духом, чтобы жить ей. Толпа отвратительно нага и с ней невозможно никакая конспирация… Толпа чувственность и преступник, - я ее ненавижу!!»

- «Ты, кажется, впал в транс!» - остановил его сосед. Среди слушателей был рабочий: во время речи он нервно кусал ус, порываясь возразить…. Он стоял позади всех. «Теперь я буду говорить» -- громко сказал рабочий… Все оглянулись. «О, да! Вы гениальные инженеры и архитекторы, а мы чернь, мясо. Но что может создать архитектор без толпы?.. Вы ничтожны, вы связаны с нами… Какое же право Вы имеете нас ненавидеть?.. Вы – дух, мы – тело, но ведь, нет ни одного душевного движения без телесного изменения… Нельзя презирать тело… Вы правы, что толпа безнравственна, но свою безнравственность она искупает полным самопожертвованием… Вы же слишком ничтожны, чтобы хоть на миг стать безумно храбрыми. Вы трусы, прячущиеся за нашу физическую мощь фарисеи, если бросаете в нас камни. Сами виноваты в наших преступлениях… Когда толпа убьет мерзавца, вы потираете ручками, сладострастно хихикаете и рады… Вы храбры во всех учредительных собраниях, когда знаете, что за Вами стоят полчища черни с дубинами… Кто Вам разбивает эшафоты? Кто Вас самих вырывает из железных лап царских насильников? Кто кормит Вас? Толпа!!! В Вашем презрении много отвратительной трусости… Стыдно да будет Вам!» Голос рабочего дрожал. Все были в волнении. «Вы не эстет!» - вырвалось у стоявшего рядом с рабочим блондина… Рабочий вспыхнул, закусил губу, но промолчал. Да было уж поздно, что-нибудь говорить: дверь трещала под дробью чьих-то здоровенных кулаков… И все в один голос крикнули: «Полиция!»..  На пороге растворенной двери выросли двое дюжих полицейских…. За ними вытягивая шеи, выглядывал пристав, околоточный и еще две какие-то личности, очевидно, интимной смежной профессии…

И началось… Стучали кулачищами по перегородкам, сдирали обои, разрезали подушки, громадными железными иглами прокалывали тюфяки, диваны, отдирали плинтусы, - трясли с остервенением чемоданы, белье и платье…

«Чисто мамаево нашествие» - съязвил рабочий.

«Ну-с, господа эстеты, отвечайте благородным негодованием!» - добавил он. Тяжелый кошмар носился в воздухе, давил всех, мучил злобой, бессилием, отвращением… А охранители рылись…. Гадкими, грязными руками шарили по столам, выворачивали карманы, подпарывали подкладки…. С неподражаемым цинизмом раздевали, нагло скаля свои пасти… Их прикосновения жгли тело, приводили в бешенство душу, мысль немела. Потом повели с площадной руганью, грубо толкая, опутав всех кольцом… Председатель не выдержал… В нем все затрепетало от ярости и, собрав всю свою злобу, он крикнул:

- Негодяи!.. – Грубая, грязная ладонь заткнула ему рот, что-то тяжелое, жгучее посыпалось на голову, на спину, на грудь… Он метался, мычал, плакал от душевной боли и злобы… Так случилось…

Российская тюрьма ХХ века…  На авансцене интеллигенция: врачи, адвокаты, инженеры, агрономы, студенты, учителя, духовенство, «уважаемые» земские деятели: … фон – трудовое крестьянство (аграрии) и городской пролетариат: группы – инженер с рабочими, духовенство с причтом, учителя с учениками, адвокаты с клиентами. Отдельно – артисты, художники, чиновники. Режиссеры – казаки, солдаты, тюремщики. Революционные песни, литература, митинги, лекции….  Море звуков, красок, теорий, противоречий, идей, наслоений, характеров…. И все это слилось воедино, во имя протеста, во имя свободы!.. Юношеский задор, упорство зрелости, самоотверженность старости здесь свили прочное гнездо… Отцы и дети, пастыри и пасомые, враги и друзья – все потонуло в одной идее. А яркие лучи свободы пьянят, дразнят эти скованные тела и свободные души… Покорности, смирению, раскаянию здесь места нет! – В этот водоворот попал Ванюков. Палящие речи, яростные споры, грозные клики, потрясали душу Ванюкова, калили ее как в горниле, поливали пылающей кровью сердце… Душа рвалась, крепла, твердела, как сталь… Умер прежний Ванюков… Все старое сгорело, испепелилось, развеялось ветром. Так случилось…  Вышел боец, герой, разрушитель, человек взрыва, момента, безумной отваги. Тень раздумья не ложилась на чело его… Вопросов не было…. Все, что хотел он, казалось, открытым, ясным, ослепляло его величием, мощью, красотой и безудержно влекло к себе. «Нужно разрушить все старое - мечтал Ванюков, - убить, залить кровью гнева, стереть с лица земли… Это будет святое разрушение…, освежающий поток, святая месть!.. Я должен погибнуть… Мой труп – лишняя ступенька, по которой поднимается правда… Поднимается, осветит весь мир!.. Что такое я – ничтожество… Бок о бок со мной в каменном мешке сидят богатыри духа, дела и мысли… Герои, которым место на престолах… А они страдают… Их слова правды и гнева не летят дальше этих стен»… Так он думал, так мечтал…

Над тюрьмой висела туча. Третий день как все голодали.  Часовой убил сидевшего на окне рабочего, - протестовали голодом. Ванюков сидел после столкновения с надзирателем в одиночке. – Сначала он много кричал,  даже ругался, теперь зловеще стих…. Дума одна тяжелее другой, одна ужасней другой, проходили медленно через мозг, давили его, оставляя в голове тупую боль…. По ночам тревожили сон кровавые призраки… Ванюков стонал, метался, до боли стискивал зубы…. Потом вставал, бегал по камере, что-то шептал иссохшими бледными губами и с размаху ничком бросался на кровать… Голод делал свое дело. – Пробило двенадцать… На дворе резвился день, заливая лучами солнца землю: трепетал легкий ветерок и чуть колыхал трубный дым... Было тепло. В общей камере кто-то запел… Миг… и голос его потонул в море других голосов… Песню подхватили, звук рос, креп, становился все грознее и грознее… Пели Марсельезу…

- Вставай, поднимайся, рабочий народ!

Долетело до уха Ванюкова…  Ванюков встрепенулся…. «Раздайся клик мести народной». Волна звука вырвалась из растворенной двери. По коридору забегали, зазвенели ключами, застучали приклады…

- Молчать…. Мерзавцы! – крикнул исступленный голос смотрителя, но он потонул в волне звука, летевшего к нему навстречу.  Песня на миг оборвалась и грянул крик десятка глоток: «Вон!.. Палач!.. Убийца!..»

Дверь с треском хлопнула…. А за ней с новой силой воскрес старый мотив:

- Раздайся клик мести народной!

Ванюков подхватил… Лицо его горело безумием, на глазах блестели слезы…. В каждый звук он влагал всю силу своей озлобленной души… Пело все его существо, оскорбленное, избитое, исковерканное.

- Раздайся клик мести народной!

Зазвенели ключи, с визгом раскрылась дверь камеры… На пороге с зеленым, перекошенным от злости, лицом стоял смотритель.

- Ты это что? – зашипел он на Ванюкова.

- Замолчи… Прикажу стрелять! – Ванюков ничего не слышал… Новая еще более могучая волна подхватила его… Глаза налились кровью, в ушах звенело. Он собрал все силы и, наступая на смотрителя, исступленным нечеловеческим голосом крикнул:

- Раздайся клик мести народ… Что-то сильное, горячее толкнуло в грудь… В глазах сверкнул зеленый огонь, потом стало темно и что-то теплое потекло по лицу… Ванюков зашатался и грохнулся на пол… Изо рта тоненькой алой струйкой сочилась кровь… Смотритель опешил… Ванюкова подняли и понесли в больницу…

В больнице Ванюков пробыл две недели. Молодой организм помог опять встать на ноги. Больной поправлялся, только мучил его грудной кашель… Около рта легли тени, а глаза запали…  Ванюков вдруг смолк… Одиноко он бродил по коридору медленными шагами, сгорбившись, о чем-то думая… Порой зловещим блеском горели глаза, раздувались ноздри и он, остановившись у окна, упорно смотрел вдаль долгими часами… Тухли глаза, ложились около губ тени, сгибался стан и он опять принимался медленно бродить, уставившись в землю, глухой к окружающему…

Так текли дни... Ванюкова выпустили из тюрьмы разбитого, больного с искалеченной душой…

Прошло два месяца и в «N-ском вестнике» появилась телеграмма: «Сегодня на Садовой улице 4-мя пулями смертельно ранен губернатор… Настигаемый патрулем преступник застрелился. По дознанию оказался мещанином города N. Федором Ванюковым, исключенным в прошлом году из N-ской гимназии».

Так случилось…

В. Салтыковский

***

Письмо О.Я. Ковалевой

1 мая 1946 г.

Дорогая Ольга Яковлевна!

Есть письма, на которые не отвечаешь долго, эти письма значительны и их носишь в душе месяцами…Письмо, как и мемуары, литературное произведение, никакими формами не стесненное, не требующее даже стиля, но письмо должно отражать правду, только правду. В былое время Решетников грубо отрубил: «Литература должна говорить правду!». И нигде не может быть такой правды, как в письме, где автор не становится в позу, не осенен какой-нибудь идеей, где он не особенно заботится о красоте слога. Автор пишет сам, «самого себя» - если так можно выразиться, изображает… А это самое интересное, видеть человека хоть раз совсем искренним, в натуральном виде. Таково Ваше послание ко мне, пронизанное чувством человеческой любви. И мне хочется Вам ответить тем же.

Ваши советы насчет приезда в Крым я учел в полной мере. Позднейшие мои сведения о Крыме убедили меня в правоте Ваших предположений. Люди там действительно стали иные, даже бороды по-другому носят. Старых друзей-коллег уже нет, а если и остались кое-кто, то с ними мне не пути.- И горького и радостного много осталось позади, политого кровью сердца и соком нервов. И знаете, есть поговорка « не дважды одно и то же» и только сердце тянет… Бывают квартиры – тесные, холодные, неудобные, - сменил на новую, светлую, уютную.. Через неделю едешь мимо старой квартиры и сердце укнет. Ведь там осталась часть души! Вот это и тянет меня в Крым! Правда есть сорт людей, которым и в грядущем нет желанья им «прошедшего не жаль», но их, к счастью, становится все меньше и меньше. Заговорили о родине… Здешний мир несколько особенный в отличие от Крыма – грубоватый, с «тыканьем», удушающей руганью… Меня поразило одно: когда я иду с палкой, местные туземные малютки бросаются в сторону. Видимо, в представлении этого малютки крепко сидит одно: раз человек с палкой, то он обязательно этой палкой должен огреть встречного и в особенности его, малыша… И природа иная – вместо чопорного, по-английски подтянутого нашего красавца тополя – растрепанная северная березка, по-своему тоже красивая…Не могу ко всему этому привыкнуть. Живу я в океане тягучей глины, отсутствия переходов, в мире валенок и сапог (иначе не пролезешь ) и все обвевается бурными ветрами на стыке двух рек… Леса повырублены, голое глиняное поле в отчаянных ямах и рытвинах. Вдобавок – темь. Сейчас это поле застраивается и беспорядку еще больше. Но для многих это призывнее пальм и пирамид. Солнышка мало. Чем я живу? Как говорят хохлы – памороком, т.е.  с утра и до ночи (когда есть…..)……[7]временем рассчитываю получить от Вас ответ. Может быть, что-нибудь и изменится к лучшему для меня.

Почему вдруг замолк Василий Григорьевич? Что случилось? Здоров ли он? Послал ему открытку, а Вы, в свою очередь, напишите мне про него. Всякие предположения лезут в голову. Ну и расписался я! Правда, старики вроде нарыва – ткни его и потечет…

Сегодня 1 мая, поздравляю Вас с праздником […][8]. Не стало нашего крымского Тренева… А хорош он был всегда, плавал ли он «по тихой воде» или сидел «в мокрой балке». Люблю я его еще со времен «владычных» (его «Владыку» достаньте и перечитайте). Сам я ударился в стихи, порой очень мрачные, да написал повесть (для себя, конечно). Где Вы работаете? Напишите мне. Вы ведь близки были, кажется к литературе и любили ее. Я ее люблю (нашу русскую литературу) до самозабвения! Недаром у меня была такая чудесная библиотека, теперь погибшая (можно сказать, вторую жену схоронил). С этим я никак не помирюсь…Ну, конец! Будьте здоровы и благополучны, не сетуйте на мое многоречие, но вылилось оно от души. Привет дядюшке, его семье. Кланяйтесь тем, кто меня не особенно ругает.  – Забыл сказать – лезу в ученые. Дают мне ученую степень без защиты диссертации, а Академия Медицинских наук поручила мне проведение научной темы на заводе. К удивлению моему я там в фаворе и в почете. Боюсь, не перехвалили бы!

Подписываюсь

Сердечно Вас любящий

В. Салтыковский

Адрес на обороте: Ст. Голутвин, Моск.Ряз.ж.д., Голутвинское почтовое отделение, до востребования

_________________________________________________

1. Справочная книга по гор. Симферополю за 1913 г. – Симферополь, 1914. - С. 71, 72, 73, 74.

2. Салтыковский В.И. Физическое развитие, здоровье и заболеваемость учащихся в начальных городских школах гор. Симферополя в 1907/8 учебном году. - Симферополь, 1908.

3. Баян В. Маяковский в первой олимпиаде футуристов //

4. ГААРК, ф.63, оп.1, д.1154, л.57, 62, 67, 69.

5. ГААРК, ф.63, оп.2, д.126, л.61.

6. ГААРК, ф.63, оп.2, д. 765, л.33.

7. Салтыковский В.И. Русский кэтгут // Врачебное дело. - №10. - Харьков, 1927. - С. 666; Салтыковский В. И. Об одном виде  заболеваний у рабочих-костяников-пуговичников // Врачебное дело. - №22. - Харьков, 1928. - С.1775-1778; Салтыковский В.И. Опыт проведения рационального разделения труда у закатчиц на консервной фабрике «Возрождение» в Симферополе // Врачебное дело. - №19-20. - Харьков, 1929. - С.31, 1302;

8. ГААРК, ф.Р-4808, оп.1, д.06313, л.1-5

 

 

Опубликовано: Вдовиченко И.И., Эйлер А.Ю. «Рукописи доктора  Салтыковского. Забытые страницы» Подготовлено к печати: совместно с А.А. Эйлером статья // «Историческое наследие» №25 за 2010 г. – Симферополь: Эльиньо, с.126-139

 



[1] Документ хранится в Музее истории города Симферополя. Акт №91 от 24.09.2009. - №18

[2] Голутвин - станция и основной вокзал Рязанского направления Московской железной дороги на территории города Коломны в Московской области.

[3] Рукопись рассказа «Лобов» - написана пером на гербовой бумаге размером 35,0х22,5 см, чернила синие; рукопись  повести «Ванюков» - на  бумаге размером  35,0х22,5 см, чернила черные; рассказ «Доктор Иван Васильевич Угрюмов» напечатан на пишущей машинке, на гербовой бумаге размером 35,0х22,5 см. Эссе «Открытое письмо обывателю» было написано пером на узких полосах гербовой бумаги (половина стандартного листа) размером 35,0х11,2 см синими чернилами, листы скреплены английской булавкой.

[4] Азеф - Азеф Евно Фишелевич (1869-1918), один из лидеров партии эсеров, провокатор, секретный сотрудник департамента полиции (с 1892). В 1899 г. примкнул к "Северному союзу социалистов-революционеров". С 1901 г. один из организаторов партии эсеров. В 1903 г. фактически возглавил "боевую организацию" партии; руководил подготовкой нескольких террористических актов (убийство В.К. Плеве, 1904, великого князя Сергея Александровича, 1905). В 1901  г. выдал полиции съезд представителей партии эсеров в Харькове; в 1905 г .выдал почти весь состав "боевой организации"; в 1908 г. по доносу А. казнено 7 членов "боевой организации". В 1908 г. разоблачен В.Л. Бурцевым, ЦК партии эсеров приговорён к смерти, но скрылся. Во время Первой мировой войны в 1915 г. арестован в Германии как русский шпион. Умер в Берлине.

[5] Благодарим за помощь в подготовке рукописей к печати младшего научного сотрудника Музея истории города Симферополя Ульяну Березяк.

[6] Бюгли - проф. Бюгли,известный зоолог, работал в конце XIX - начале XX в. в Гейдельбергском университете

[7] Несколько фраз отсутствует – бумага срезана

[8] Обрезано несколько строк

Высказать свое мнение :

Интересная статья? Расскажи о Симферополе друзьям: